Преступление и наказание (Достоевский)/Часть 6/Глава 7
из цикла «Преступление и наказание. Часть 6»
Очень краткое содержание[ред.]
Петербург, ≈1865 год. Вечером Раскольников пришёл проститься с матерью.
Та встретила сына со слезами радости. Он признался ей в любви, попросил молиться за него, поцеловал ей ноги и ушёл.
В своей квартире он нашёл сестру Дуню, которая уже всё знала.
Он шёл признаваться, но в душе бунтовал:
Преступление? Какое преступление? ... то, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят... и это-то преступление?
Всё же он простился с Дуней и пошёл признаваться, мучаясь сомнениями.
Подробный пересказ[ред.]
Деление пересказа на главы — условное.
Прощание Раскольникова с матерью[ред.]
Вечером того же дня, около семи часов, Раскольников подходил к квартире матери и сестры в доме Бакалеева, которую устроил для них Разумихин. Он шёл медленно, колеблясь, но решение было принято — он не мог не войти. Костюм его был ужасен: грязный, изорванный, истрёпанный после ночи под дождём. Лицо обезобразила усталость от почти суточной борьбы с самим собой. Всю ночь он провёл один, неизвестно где.
Ему отперла мать. Дунечки дома не было, даже служанки не случилось. Пульхерия Александровна сначала онемела от радостного изумления, потом схватила сына за руку и потащила в комнату. Она начала говорить, запинаясь от радости, что встречает его со слезами не от печали, а от счастья. Она объяснила, что это у неё глупая привычка — плакать от всего со смерти отца.
Пульхерия Александровна сказала, что теперь выучилась по-здешнему и понимает, что не должна допрашивать сына и требовать отчётов.
Я раз навсегда рассудила: где мне понимать твои соображения и требовать у тебя отчётов? У тебя, может быть, и бог знает какие дела и планы в голове... так мне тебя и толкать под руку...
Она рассказала, что читает его статью в журнале уже в третий раз — принёс Дмитрий Прокофьич. Мать поняла, что сын занят важными делами и обдумывает новые мысли. Раскольников взял газетку и мельком взглянул на свою статью. Несмотря на противоречие его положению, он ощутил странное и язвительно-сладкое чувство автора, впервые видящего себя напечатанным. Но, прочитав несколько строк, он нахмурился — вся душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой он отбросил статью на стол.
Мать продолжала говорить, что он скоро будет одним из первых людей в учёном мире. Она вспомнила, как покойный отец дважды отсылал в журналы свои произведения — сначала стихи, потом повесть, но их не приняли. Пульхерия Александровна призналась, что дней шесть-семь назад убивалась, глядя на то, как живёт сын, но теперь поняла свою глупость — он может всё достать умом и талантом, просто пока занят важнейшими делами.
Раскольников спросил о Дуне. Мать ответила, что её часто не бывает дома, у неё свой характер и свои тайны. Заходит Дмитрий Прокофьич, сидит с ней и всё говорит о Родионе. Пульхерия Александровна попросила сына не обижаться, если он не может часто навещать её — она будет знать, что он любит её, и этого довольно. Тут она вдруг заплакала.
Она вскочила с места, вспомнив, что есть кофе, но не потчует сына. Раскольников попросил её оставить это и выслушать его.
Маменька, что бы ни случилось, что бы вы обо мне ни услышали, что бы вам обо мне ни сказали, будете ли вы любить меня так, как теперь? — спросил он вдруг от полноты сердца...
Пульхерия Александровна робко подошла к нему. Она не понимала, как он может об этом спрашивать, и сказала, что не поверит никому, кто бы что ни сказал про него.
Я пришёл вам сказать прямо, что хоть вы и несчастны будете, но всё-таки знайте, что сын ваш любит вас теперь больше себя и что всё, что вы думали про меня... всё это была неправда.
Он сказал, что никогда не перестанет любить её, и ему казалось, что так надо было сделать и этим начать. Пульхерия Александровна молча обнимала его, прижимала к груди и тихо плакала. Она сказала, что давно предвидела великое горе, готовящееся сыну. Эту ночь сестра его всю напролёт пролежала в бреду и вспоминала о нём. Всё утро мать ходила как перед казнью, чего-то ждала, предчувствовала — и вот дождалась. Она спросила, едет ли он куда-нибудь.
Раскольников ответил, что едет. Мать предложила поехать с ним, взять Дуню и Софью Семёновну. Дмитрий Прокофьич поможет собраться. Но Раскольников сказал: «Прощайте, маменька». Пульхерия Александровна вскрикнула, как бы теряя его навеки. Он попросил её встать на колени и помолиться за него богу — её молитва, может, и дойдёт. Мать перекрестила и благословила его.
Он был рад, что они были наедине с матерью. Как бы за всё ужасное время разом размягчилось его сердце. Он упал перед нею, целовал ей ноги, и оба, обнявшись, плакали. Она не удивлялась и не расспрашивала — давно понимала, что с сыном происходит что-то ужасное, а теперь приспела страшная для него минута. Мать говорила, что он теперь такой же, как был маленький, так же приходил, обнимал и целовал её.
Я как только в первый раз увидела тебя тогда... то всё по твоему взгляду одному угадала, так сердце у меня тогда и дрогнуло, а сегодня как отворила тебе... ну, думаю, видно пришёл час роковой.
Раскольников сказал, что едет не сейчас, и ещё придёт. Мать спросила, далеко ли он едет. Он ответил: «Очень далеко». Она поинтересовалась, служба ли там, карьера. Он попросил молиться за него. Раскольников пошёл к дверям, но она ухватилась за него и отчаянным взглядом смотрела ему в глаза. Лицо её исказилось от ужаса. Он глубоко раскаивался, что вздумал прийти, но сказал: «Довольно, маменька». Она спросила, не навек ли, придёт ли он завтра. Он ответил: «Приду, приду, прощайте» — и вырвался наконец.
Встреча с Дуней. Спор о преступлении[ред.]
Вечер был свежий, тёплый и ясный. Раскольников шёл в свою квартиру и спешил. Ему хотелось кончить всё до заката солнца, до тех пор не хотелось с кем-нибудь повстречаться. Поднимаясь, он заметил, что Настасья пристально следит за ним. Ему с отвращением померещился Порфирий. Но, отворив дверь, он увидел Дунечку. Она сидела одна-одинёшенька, в глубоком раздумье, и, кажется, давно ждала его.
Она привстала с дивана в испуге и выпрямилась перед ним. Её взгляд, неподвижно устремлённый на него, изображал ужас и неутолимую скорбь. По одному этому взгляду он понял сразу, что ей всё известно. Раскольников спросил недоверчиво, входить ему или уйти. Дуня ответила, что целый день сидела у Софьи Семёновны, они ждали его обе и думали, что он непременно туда зайдёт.
Раскольников вошёл в комнату и в изнеможении сел на стул. Он сказал, что очень устал, а хотел бы в эту минуту владеть собою вполне. Недоверчиво вскинув на неё глаза, он спросил, где был всю ночь. Дуня поинтересовалась. Он ответил, что не помнит хорошо, много раз ходил близ Невы и хотел там покончить, но не решился.
Дуня воскликнула: «Слава богу!» Она и Софья Семёновна боялись именно этого. Значит, он в жизнь ещё верует. Раскольников горько усмехнулся. Он не веровал, но сейчас вместе с матерью, обнявшись, плакали. Он не верит, а её просил за себя молиться. Это бог знает как делается, и он ничего в этом не понимает.
Дуня в ужасе воскликнула, неужели он был у матери и сказал ей. Раскольников ответил, что не сказал словами, но она многое поняла. Она слышала ночью, как Дуня бредила. Он уверен, что мать уже половину понимает. Может быть, он дурно сделал, что заходил, и не знает, для чего даже заходил-то. Он низкий человек.
Дуня возразила: «Низкий человек, а на страданье готов идти! Ведь ты идёшь же?» Раскольников подтвердил, что идёт сейчас.
Да, чтоб избежать этого стыда, я и хотел утопиться, Дуня, но подумал... что если я считал себя до сей поры сильным, то пусть же я и стыда теперь не убоюсь... Это гордость, Дуня?
Дуня ответила: «Гордость, Родя». Как будто огонь блеснул в его потухших глазах — ему точно приятно стало, что он ещё горд. Он спросил с безобразною усмешкой, не думает ли сестра, что он просто струсил воды. Дуня горько воскликнула: «О, Родя, полно!»
Минуты две продолжалось молчание. Он сидел потупившись и смотрел в землю, Дунечка стояла на другом конце стола и с мучением смотрела на него. Вдруг он встал и сказал, что поздно, пора, он сейчас идёт предавать себя, но не знает, для чего идёт предавать себя. Крупные слёзы текли по её щекам. Она спросила, может ли протянуть ему руку. Он удивился, неужели она сомневалась в этом. Она крепко обняла его.
Дуня вскричала, сжимая его в объятиях и целуя, что, идучи на страдание, он смывает уже вполовину своё преступление. Раскольников вдруг вскричал в каком-то внезапном бешенстве: «Преступление? Какое преступление?» То, что он убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, — и это преступление? Он не думает о нём и смывать его не думает.
Только теперь он видит ясно всю нелепость своего малодушия, теперь, как уж решился идти на этот ненужный стыд. Просто от низости и бездарности своей решается, да разве ещё из выгоды, как предлагал Порфирий. Дуня в отчаянии вскричала: «Брат, брат, что ты это говоришь! Но ведь ты кровь пролил!»
Раскольников подхватил чуть не в исступлении: «Которую все проливают, которая льётся и всегда лилась на свете, как водопад, которую льют, как шампанское, и за которую венчают в Капитолии и называют потом благодетелем человечества». Он сам хотел добра людям и сделал бы сотни, тысячи добрых дел вместо одной этой глупости.
Я сам хотел добра людям и сделал бы сотни, тысячи добрых дел вместо одной этой глупости... Но я, я и первого шага не выдержал, потому что я — подлец! Вот в чём всё и дело!
Этою глупостью он хотел только поставить себя в независимое положение, первый шаг сделать, достичь средств, и там всё бы загладилось неизмеримою пользой. Но он и первого шага не выдержал, потому что подлец. Вот в чём всё дело. Всё-таки вашим взглядом не станет смотреть: если бы ему удалось, то его бы увенчали, а теперь в капкан.
Дуня воскликнула: «Но ведь это не то, совсем не то! Брат, что ты это говоришь!» Раскольников продолжал: «А! не та форма, не так эстетически хорошая форма!» Он решительно не понимает, почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма.
Ну я решительно не понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда... яснее не сознавал я этого...
Боязнь эстетики есть первый признак бессилия. Никогда, никогда яснее не сознавал он этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимает своего преступления. Никогда, никогда не был он сильнее и убеждённее, чем теперь. Краска даже ударила в его бледное, изнурённое лицо.
Но, проговаривая последнее восклицание, он нечаянно встретился взглядом с глазами Дуни и столько муки за себя встретил в этом взгляде, что невольно опомнился. Он почувствовал, что всё-таки сделал несчастными этих двух бедных женщин. Всё-таки он же причиной. Он сказал: «Дуня, милая! Если я виновен, прости меня (хоть меня и нельзя простить, если я виновен). Прощай! Не будем спорить! Пора, очень пора».
Он попросил её не ходить за ним, умолял, ему ещё надо зайти. А она пусть пойдёт теперь и тотчас же сядет подле матери. Он умоляет её об этом. Это последняя, самая большая его просьба к ней. Пусть не отходит от матери всё время — он оставил её в тревоге, которую она вряд ли перенесёт: она или умрёт, или сойдёт с ума. Пусть Дуня будет с нею. Разумихин будет при них, он ему говорил.
Раскольников попросил не плакать о нём: он постарается быть и мужественным, и честным всю жизнь, хоть он и убийца. Может быть, она услышит когда-нибудь его имя. Он не осрамит их, увидит, он ещё докажет. Он поспешил заключить, опять заметив какое-то странное выражение в глазах Дуни при последних словах и обещаниях его. Он спросил, что же она так плачет, и попросил не плакать — ведь не совсем же расстаются.
Он подошёл к столу, взял одну толстую, запылённую книгу, развернул её и вынул заложенный между листами маленький портретик, акварелью, на слоновой кости. Это был портрет хозяйкиной дочери, его бывшей невесты, умершей в горячке, той самой странной девушки, которая хотела идти в монастырь. С минуту он всматривался в это выразительное и болезненное личико, поцеловал портрет и передал Дунечке.
Он сказал вдумчиво, что с нею он много переговорил и об этом, с нею одной. Её сердцу он много сообщил из того, что потом так безобразно сбылось. Пусть Дуня не беспокоится — она не согласна была, как и Дуня, и он рад, что её уж нет. Главное, главное в том, что всё теперь пойдёт по-новому, переломится надвое.
Он вдруг вскричал, опять возвращаясь к тоске своей: «Всё, всё, а приготовлен ли я к тому? Хочу ли я этого сам? Это, говорят, для моего испытания нужно! К чему, к чему все эти бессмысленные испытания? К чему они, лучше ли я буду сознавать тогда, раздавленный муками, идиотством, в старческом бессилии после двадцатилетней каторги, чем теперь сознаю, и к чему мне тогда и жить? Зачем я теперь-то соглашаюсь так жить?» Он знал, что подлец, когда сегодня, на рассвете, стоял над Невой.
Оба наконец вышли. Трудно было Дуне, но она любила его. Она пошла, но, отойдя шагов пятьдесят, обернулась ещё раз взглянуть на него. Его ещё было видно. Но, дойдя до угла, обернулся и он — в последний раз они встретились взглядами. Но, заметив, что она на него смотрит, он нетерпеливо и даже с досадой махнул рукой, чтоб она шла, а сам круто повернул за угол.
Внутренняя борьба на пути к признанию[ред.]
Раскольников думал про себя, устыдясь через минуту своего досадливого жеста рукой Дуне: «Я зол, я это вижу. Но зачем же они сами меня так любят, если я не стою того! О, если б я был один и никто не любил меня, и сам бы я никого никогда не любил! Не было бы всего этого!» Ему было любопытно, неужели в эти будущие пятнадцать — двадцать лет так уже смирится душа его, что он с благоговением будет хныкать перед людьми, называя себя ко всякому слову разбойником.
Вот они снуют все по улице взад и вперёд, и ведь всякий-то из них подлец и разбойник уже по натуре своей; хуже того — идиот! А попробуй обойти меня ссылкой, и все они взбесятся...
Да, именно, именно! Для этого-то они и ссылают его теперь, этого-то им и надобно. Вот они снуют все по улице взад и вперёд, и ведь всякий-то из них подлец и разбойник уже по натуре своей, хуже того — идиот! А попробуй обойти его ссылкой, и все они взбесятся от благородного негодования. О, как он их всех ненавидит!
Он глубоко задумался о том, каким же это процессом может так произойти, что он наконец перед всеми ими уже без рассуждений смирится, убеждением смирится. А что ж, почему ж и нет? Конечно, так и должно быть. Разве двадцать лет беспрерывного гнёта не добьют окончательно? Вода камень точит. И зачем, зачем же жить после этого, зачем он идёт теперь, когда сам знает, что всё это будет именно так, как по книге, а не иначе! Он уже в сотый раз, может быть, задавал себе этот вопрос со вчерашнего вечера, но всё-таки шёл.
За основу пересказа взято издание романа из 6-го тома полного собрания сочинений Достоевского в 30 томах (Л.: Наука, 1973).

