Архипелаг ГУЛАГ (Солженицын)/Часть 1/Глава 3
из цикла «Архипелаг ГУЛАГ. Часть 1»
Очень краткое содержание[ред.]
Солженицын рассказывает о системе советского следствия, которая с первых лет власти строилась на фальсификации дел и насилии над подследственными.
Уже в 1918 году фабриковались фантастические заговоры, а следователи не искали доказательств — они изматывали человека, пока тот не подписывал нужные показания. Прокурор Вышинский объявил главным доказательством вины личное признание обвиняемого, вернув юриспруденцию к средневековым принципам.
Среди методов — ночные допросы, брань, угрозы арестом близких, подложные протоколы, многосуточная бессонница, избиение резиной. Арестант оставался в полном одиночестве: ему не показывали кодекс и не давали ни с кем посоветоваться. Интеллигентный человек сам строил для следователя связную версию и запутывал себя.
Однако есть и примеры стойкости: философ Бердяев на допросе у Дзержинского твёрдо излагает свои убеждения и освобождается, а пожилая верующая женщина отвечает следователям, что не боится ничего. Солженицын формулирует: устоять может лишь тот, кто внутренне отрёкся от всего.
Тело моё с сегодняшнего дня для меня – безполезное, чужое тело. Только дух мой и моя совесть остаются мне дороги и важны. И перед таким арестантом – дрогнет следствие! Только тот победит, кто от всего отрёкся!
Сам Солженицын арестован за политические высказывания в письмах с фронта. На Лубянке он старается не выдать однополчан из дневников, которые сжигают в печи. Дело завершается групповым обвинением, из-за которого автор попадает в каторжный лагерь и ссылается навечно.
Подробный пересказ[ред.]
Деление на разделы соответствует авторским графическим разделителям в тексте; заголовки разделов — редакционные.
Пытки в СССР как историческая реальность: что сказали бы чеховские интеллигенты[ред.]
Если бы чеховским интеллигентам, всё гадавшим, что будет через двадцать – тридцать – сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие... ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца...
Именно с этой мысли Солженицын начинал разговор о советском следствии. Образованные люди начала XX века не могли вообразить, что в стране, где летают самолёты и появилось звуковое кино, десятки тысяч специально обученных людей будут систематически истязать миллионы беззащитных жертв. То, что при Петре казалось варварством, а при Екатерине стало совершенно невозможным, в расцвете двадцатого века возродилось с небывалым размахом. И особенно горько было то, что общество в те же самые годы праздновало пушкинское столетие и ставило чеховские пьесы, будто ничего не происходило.
История фальсификаций, теория Вышинского и методы психологических и физических пыток[ред.]
Солженицын настаивал: исключительность 1937 года — миф. Фальсификация дел и насилие над подследственными существовали с самых ранних лет советской власти. Уже в 1918 году в газетах публиковались сообщения о раскрытии фантастических заговоров — например, о группе из десяти человек, якобы собиравшихся втащить пушки на крышу Воспитательного дома и обстреливать Кремль. В 1921 году было сфабриковано «гумилёвское» дело, в том же году расстреляли весь Сапропелиевый комитет. Дутые дела создавались намеренно: Органам нужно было демонстрировать свою незаменимость, иначе со спадом числа «врагов» им грозило отмирание.
В разные годы и десятилетия следствие по 58-й статье почти никогда и не было выяснением истины, а только и состояло в неизбежной грязной процедуре: недавнего вольного... согнуть, протащить через узкую трубу...
Следователи не занимались поиском доказательств — они изматывали человека, пока тот не соглашался подписать всё что угодно. Уже в 1919 году главным следовательским приёмом был наган на столе. Ночные допросы практиковались с самого начала. В Рязанском ЧК в 1920-е годы наставляли автомобильные фары в лицо подследственному. На Лубянке в 1926 году использовали амосовское отопление, чтобы подавать в камеру то холодный, то вонючий воздух. В Грузии в 1926 году прижигали руки папиросами. Такая прямая связь прослеживалась неизбежно: раз нужно обвинить во что бы то ни стало — значит, неизбежны угрозы и пытки, и чем фантастичнее обвинение, тем жёстче должно быть следствие.
Теоретическое обоснование этой практики дал прокурор Вышинский.
В своём знаменитом докладе он объявил, что абсолютная истина недостижима, а значит, и истина следствия может быть лишь относительной. Из этого следовал практический вывод: искать улики и свидетелей — напрасная трата времени. Следователь мог опираться на «партийное чутьё» и «характер», то есть на волю к жестокости. Главным доказательством вины объявлялось личное признание обвиняемого. Так передовая советская юриспруденция вернулась к средневековым взглядам заплечных мастеров. Однако Средневековье применяло дыбу и жаровню открыто, тогда как в XX веке предпочтение отдавалось методам, не оставляющим следов на теле.
Среди психологических приёмов Солженицын перечислял следующие. Ночные допросы — потому что вырванный из сна человек податливее. Убеждение в дружеском тоне: следователь объяснял, что срок арестант получит всё равно, а сопротивление лишь подорвёт здоровье. Грубая брань — особенно действенная против людей воспитанных. Удар психологическим контрастом: резкие переходы от любезности к угрозам. Запугивание худшей тюрьмой, каторжными работами, арестом близких. Ложь — следователь мог класть перед подследственным протоколы с поддельными подписями родных. Игра на привязанности к близким: угрожали арестовать жену, детей, стариков-родителей. Один из самых действенных приёмов состоял в том, что за стеной разыгрывали женский плач или показывали через стеклянную дверь жену, якобы уже арестованную, — а та просто шла по коридору по повестке.
Среди физических методов особое место занимала бессонница. Во всех следственных тюрьмах нельзя было спать от подъёма до отбоя, а главные допросы проводились ночью. Анна Скрипникова подвергалась этой пытке в свою пятую посадку.
Начальник следственного отдела Орджоникидзевского МГБ прямо говорил ей, что доведёт давление до трёхсот сорока, чтобы она умерла без синяков и переломов — нужно только не давать спать. Помимо бессонницы применялись: следовательский конвейер — непрерывные допросы сменными следователями по трое-четверо суток; клопяной бокс, где на обнажённого человека набрасывались сотни голодных клопов; карцеры с холодом и голодом; стояние на коленях часами и сутками; запирание голым в бетонную нишу с капающей на голову водой. Чеботарёв, участник Ярославского восстания 1918 года, пережил именно такую пытку в Хабаровском ГПУ в 1933 году.
Его заперли голым в нишу так, что он не мог ни согнуть колени, ни повернуть голову, и пустили капать на темя холодную воду. Очнулся он в больничной постели и долго не мог вспомнить, что с ним было. Практиковалось также битьё резиной и мешками с песком, не оставляющее явных следов, выбивание зубов, удары по голени и в солнечное сплетение. Заместитель министра госбезопасности Рюмин лично избивал заключённых резиновой дубинкой в роскошном кабинете Сухановки, застеленном персидским ковром, поверх которого для избиваемого стелили грязную дорожку в пятнах крови.
Одной из его жертв стал Александр Долган.
Долган хитростью продержался месяц без сна, засыпая стоя, — и тогда Рюмин перешёл к дубинке. После первого же удара по седалищному нерву голодного человека раскалывалась голова, ломались ногти о дорожку. После сеансов избитого отволакивали по полу в камеру. Солженицын завершал этот перечень словами, обращёнными к читателю: «Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее…»
Неподготовленность подследственных, следовательские ловушки и редкие примеры стойкости[ред.]
Одиночество подследственного! – вот ещё условие успеха неправедного следствия! На одинокую стеснённую волю должен размозжающе навалиться весь аппарат... арестант должен быть в идеале одинок...
Органы делали всё, чтобы в первые дни арестант не мог ни с кем посоветоваться, ни в чьём взгляде почерпнуть поддержки. Ему представляли арестованными его друзей и родных, преувеличивали возможности расправы, обещали смягчение приговора в обмен на «искренность» — хотя никакой связи между признанием и мягким приговором никогда не существовало. В переполненных камерах 1937 и 1945 годов принцип одиночества нарушался, зато сама теснота становилась пыткой: в стандартную бутырскую камеру на 25 человек набивали 140, люди сидели друг у друга на коленях, оправка разрешалась раз в сутки.
Особую ловушку представляло незнание законов. Подследственному предъявляли обвинение по статьям Уголовного кодекса, но сам кодекс отказывались показывать — объясняли, что он «написан не для вас». Уголовно-процессуальный кодекс был столь же недоступен. Солженицын с горечью отмечал, что за многие годы после освобождения — ни в лагерях, ни в районных библиотеках, ни в средних городах — он ни разу не видел и не держал в руках советского кодекса. Между тем в УПК прямо говорилось, что следователь не имеет права домогаться показаний путём насилия и обязан выяснять обстоятельства, оправдывающие обвиняемого. Но никто из тысяч арестантов, с которыми общался Солженицын, этих статей не знал.
Интеллигентный человек попадал в особую ловушку: он не мог отвечать с бессвязностью простого мужика, он обязательно старался выстроить связную версию — и тем самым сам строил её для следователя. Следователь же ловил не связность, а две-три нужные фразы. Солженицын описывал типичную ситуацию: арестованный А. решал никого не выдавать, подписывал на себя четыре протокола и думал, что умно выкрутился. Но на пятом допросе следователь начинал расспрашивать о встречах с другом Б. — о чём говорили, почему хмурились на перекрёстке, о чём был «содержательный вечер»? Помутнённый бессонницей мозг искал правдоподобный ответ, и в итоге арестованный сам запутывал себя и друга.
В камерах звучали разные голоса. Подсаженные наседки шептали: «Выхода нет, надо во всём признаваться». Трезвые люди советовали сохранить здоровье. Ортодоксальные партийцы убеждали, что долг большевика — поддерживать советское следствие и подписывать всё, что требуют. Другой ортодокс советовал называть как можно больше фамилий — тогда, мол, станет очевидна нелепость обвинений и всех выпустят. Именно это Органам и было нужно: расширенное воспроизводство имён для новых арестов. Солженицын с горечью замечал, что жертвы большевиков с 1918 по 1936 год никогда не вели себя так ничтожно, как сами большевики, когда гроза пришла на них.
Однако были и примеры подлинной стойкости. Философ Бердяев дважды арестовывался в 1922 году и был вызван на ночной допрос к Дзержинскому.
Он не унижался и не умолял, а твёрдо изложил религиозные и нравственные принципы, по которым не принимал установившейся власти, — и его признали бесполезным для суда и освободили. Другой пример — пожилая верующая женщина, которую в 1937 году допрашивали каждую ночь, добиваясь, куда бежал митрополит, которого она укрывала.
Следователи кулаками махали перед её лицом, а она отвечала: «Ничего вам со мной не сделать, хоть на куски режьте. Вы начальства боитесь, друг друга боитесь, даже боитесь меня убить. А я не боюсь ничего — я хоть сейчас к Господу на ответ!» Солженицын формулировал главный вывод о том, как устоять:
Надо вступить в тюрьму, не трепеща за свою оставленную тёплую жизнь. Надо на пороге сказать себе: жизнь окончена, немного рано, но ничего не поделаешь. На свободу я не вернусь никогда. Я обречён на гибель...
Только тот, кто внутренне отрёкся от всего — от имущества, от близких, от тела, — мог противостоять следствию. Для сравнения Солженицын приводил царское следствие: декабристы знали, что их семьи не тронут, их имения не конфискуют, — и всё равно многие запутывали друг друга и просили о прощении. Что же говорить о советских арестантах, которым угрожали расправой над всеми близкими?
Личное следствие Солженицына на Лубянке и сажа из труб[ред.]
Солженицын был арестован вместе с однодельцем Николаем Виткевичем: они переписывались между двумя участками фронта и не удержались от почти открытых политических высказываний в письмах, называя Сталина «Паханом». Кроме писем, при аресте изъяли четыре блокнота военных дневников с рассказами однополчан о коллективизации, голоде и 1937 годе — с прозрачными указаниями на рассказчиков. Следователь Езепов вёл дело в высоком кабинете с четырёхметровым портретом Сталина.
Он не применял физических пыток, но лгал и запугивал. Солженицын изнемогал, стараясь не дать следователю добраться до дневников и не погубить однополчан. В конце концов дневники были сожжены в лубянской печи. На прогулках в бетонной коробке на крыше здания заключённые видели только трубу и клочок неба. Сажа падала и падала — казалось, Лубянка жжёт архивы за тридевять лет.
О, сколько же гинуло в этом здании замыслов и трудов! – целая погибшая культура. О, сажа, сажа из лубянских труб!! Всего обидней, что потомки сочтут наше поколение глупей, бездарней, безсловеснее, чем оно было!..
Органы, не нуждающиеся в доказательствах; допрос у прокурора и подписка о неразглашении[ред.]
Органы вообще освободили себя от труда искать доказательства! Пойманный кролик... должен сам изыскать и разложить перед бездельником-следователем доказательства, что не имел враждебных намерений!
Если арестованный не мог этого доказать — а откуда ему было взять такие доказательства? — это само по себе служило приблизительным свидетельством его виновности. Следствие превратилось в отбывание палаческой обязанности, а в лёгких случаях — в простое проведение времени. Следователи растягивали дела на месяцы, читали газеты, писали частные письма, принимали гостей, пока подследственный сидел в углу.
Формально за ходом следствия должен был наблюдать прокурор. Солженицына привели на такой допрос к подполковнику Котову.
Тот зевая листал папку дела прямо при подследственном, явно знакомясь с ним впервые. Солженицын попросил снять 11-й пункт обвинения — «групповой», поскольку следствие велось порознь. Прокурор развёл руками: «Один человек — человек, а два человека — люди». При процедуре «двести шестой статьи» — последнем просмотре дела — Солженицын обнаружил на крышке папки, что имел право подавать письменные жалобы на ход следствия. Но узнал об этом лишь по окончании следствия. Он не согласился с делом, однако следователь пригрозил начать всё сначала и отправить в место, где содержат полицаев. Солженицын подписал — вместе с роковым 11-м пунктом, из-за которого попал в каторжный лагерь и был сослан навечно. В ряде областных управлений НКВД арестантам подсовывали ещё и подписку о неразглашении методов следствия — под страхом уголовного наказания. Солженицын завершал главу горьким выводом: советские люди настолько привыкли к покорности, что уже не были уверены, имеют ли право рассказывать о событиях собственной жизни.