Архипелаг ГУЛАГ (Солженицын)/Часть 1/Глава 12
из цикла «Архипелаг ГУЛАГ. Часть 1»
Очень краткое содержание[ред.]
Рассказчик прослеживает эволюцию русской тюрьмы от конца XIX века до конца 1930-х годов.
При царизме режим смягчался: арестанты добивались прогулок, книг, огородов. После 1917 года социалисты получили в изоляторах политрежим, но власти шаг за шагом отнимали их права. На Соловках в 1923 году конвой расстрелял заключённых — шестеро погибли.
Арестанты сопротивляются голодовками, обструкцией, даже самосожжением. Рассказчик замечает:
Ведь мы привыкли под доблестью понимать доблесть только военную ... ту, что позвякивает орденами. Мы забыли доблесть другую – гражданскую, – а её-то! её-то! её-то! только и нужно нашему обществу! только и нет у нас…
Голодовки, побеждавшие при царе, в советской тюрьме утрачивают силу. С 30-х годов их перестают признавать, вводят насильственное кормление. С 1937 года администрация не отвечает за смерть голодающих. Без общественного мнения арестанты обречены.
Социалисты обособляются от «каэров», троцкисты — от социалистов, каждое течение борется поодиночке. Режим ужесточается: намордники, карцеры. Астрофизик Козырев в одиночке спасается мыслями о звёздах и чудом получает учебник, давший толчок его будущим открытиям.
Подробный пересказ[ред.]
Деление пересказа на главы — условное.
Образ двух рогов: история ослабления и ужесточения тюремного режима в России[ред.]
Ax, доброе русское слово – острог – и крепкое-то какое! ... В нём, кажется, – сама крепость этих стен, из которых не вырвешься. И всё тут стянуто в этих шести звуках – и строгость, и острога́, и острота́...
Размышляя о русском тюремном обычае за последние девяносто лет, автор использовал образ двух рогов. Народовольцы начинали с острия первого рога — там, где режим был нестерпимо жёстким. Постепенно условия смягчались, сползая к основанию, и к началу XX века тюрьма стала почти сносной. Однако после 1917 года быстро нащупался второй рог: режим снова начал ужесточаться, подниматься и к 1938 году вновь впился в человека с прежней беспощадностью — тюрзак.
Мемуары народоволки Веры Николаевны Фигнер о Шлиссельбургской крепости показывали, как поначалу страшен был режим: арестант имел номер вместо имени, камера тонула в полусумерках, форточка открывалась лишь на сорок минут в день. Но постепенно условия смягчались: появились белый хлеб, чай с сахаром, прозрачные стёкла, книги по абонементу из петербургской библиотеки, огороды с 450 сортами цветов и овощей. В итоге уже не смотритель кричал на арестантов, а они на него.
Раскачка и расслабление царской тюремной системы не сами, конечно, стались – а от того, что всё общество заодно с революционерами раскачивало и высмеивало её, как могло.
Царизм проиграл не в уличных перестрелках Февраля, а за десятилетия до того — когда молодёжь из состоятельных семей стала считать тюремную отсидку честью, а офицеры — пожать руку жандарму безчестьем. Чем больше расслаблялась тюремная система, тем сильнее революционеры ощущали силу своих собственных законов. На этом фоне пришёл Семнадцатый год, а с ним и Восемнадцатый, когда власть снова начала нащупывать второй рог.
Политрежим в ранних советских тюрьмах: права заключённых и борьба за их сохранение[ред.]
С 1918 года советская власть объявила, что ужасы царских тюрем не повторятся. Старые централы переименовали в политизоляторы, подчёркивая тем самым, что члены бывших революционных партий — политические противники, которых лишь временно изолируют от нового общества. Туда поместили эсеров, анархистов и социал-демократов, вернувшихся с ясным сознанием своих арестантских прав и проверенной традицией их отстаивания.
Политические заключённые считали законными: специальный политпаёк с полпачкой папирос в день, покупки с рынка, многочасовые прогулки, обращение надзора на «вы», совместное проживание супругов, газеты и книги в камере, свободное хождение из камеры в камеру, прогулочные дворики с зеленью и сиренью. Помимо этого, они добивались самоуправления — свободного избрания старост, которые представляли интересы всех заключённых перед администрацией. Самоуправление ослабляло давление тюрьмы на каждого отдельного человека и умножало силу протеста. Тюремные власти, однако, взялись всё это отнять, и началась глухая борьба, длившаяся почти двадцать лет.
Соловецкие скиты: расстрел в Савватиевском ските в декабре 1923 года[ред.]
В 1923 году заключённых социалистов перевезли на Соловки из Пертоминска и разделили на три уединённых скита. В Савватиевском ските первые месяцы всё шло относительно спокойно: действовал политрежим, трое старост от трёх партий вели переговоры с тюремным начальством, а внутри зоны арестанты могли говорить, думать и действовать свободно. Но уже тогда ползли упорные слухи о ликвидации политрежима.
Дождавшись середины декабря, когда навигация прекращалась и связь с миром обрывалась, заместитель начальника Соловецкого лагеря Эйхманс объявил о новой инструкции: с 20 декабря 1923 года запрещался круглосуточный выход из корпусов. Фракции решили протестовать. Добровольцы вышли гулять именно в запретное время — после шести вечера.
Начальник лагеря Ногтев, не дождавшись назначенного часа, ввёл конвоиров с винтовками в зону и открыл огонь по законно гуляющим. Три залпа — шесть убитых, трое тяжело раненных. На другой день Эйхманс назвал произошедшее «печальным недоразумением» и объявил, что Ногтев будет снят с должности — на деле его перевели и повысили. Над могилой погибших хор пел «Вы жертвою пали в борьбе роковой». На большой валунный камень высекли имена убитых. «Правда» опубликовала петитом заметку о том, что заключённые якобы напали на конвой. Тем не менее режим удалось отстоять — целый год никто не заговаривал о его изменении.
Голодовка 1924–1925 годов и перевод соловецких социалистов в Верхнеуральский изолятор[ред.]
К концу 1924 года снова поползли слухи о новом режиме. Три скита социалистов — Савватиевский, Троицкий и Муксалмский — сумели конспиративно договориться и в один день подали ультиматум Москве: либо до конца навигации вывезти всех с Соловков, либо оставить прежний режим. Срок — две недели, иначе объявляется голодовка. За день до срока Эйхманс объявил, что Москва отказала. В Савватии голодало около двухсот человек. После пятнадцати суток тайным голосованием решили снять голодовку.
Весной 1925 года казалось, что голодовка всё же выиграна: арестантов всех трёх скитов вывезли с Соловков на материк. Однако под предлогом удобства старост поместили в отдельный вагон, который в Вятке отцепили и отправили в Тобольский изолятор. Влиятельный старостат был срезан намеренно, чтобы завинтить режим у остальных. Ягода и его помощник лично руководили водворением бывших соловчан в здание Верхнеуральского изолятора, открытого таким образом весной 1925 года. На новом месте у заключённых сразу отняли свободное хождение: камеры взяли на замки. Когда арестанты перекрикивались через окна, часовой выстрелил с вышки в камеру. В ответ устроили обструкцию — били стёкла, портили тюремный инвентарь. Борьба продолжалась, но уже с отчаянием.
История голодовок как оружия борьбы: от побед в царское время до постепенного подавления в 1920-х[ред.]
Голодовка была оружием чисто моральным: она предполагала, что у тюремщика не вся ещё совесть потеряна или что он боится общественного мнения. В царское время голодовки неизменно давали результат. Достаточно было поголодать двенадцать дней — и один из заключённых добился полного освобождения из-под следствия и уехал за границу. В Орловском каторжном централе голодовщики в 1912 и 1913 годах добились смягчения режима, а в 1914 году всего пятью сутками сухой голодовки четверо арестантов добились всех своих бытовых требований. В те годы голодовка не грозила арестанту ничем, кроме мучений голода: его не могли за неё избить, увеличить срок или расстрелять.
В революцию 1905 года арестанты чувствовали себя настолько хозяевами тюрьмы, что объявляли даже «забастовки». В Николаеве 197 арестантов объявили согласованную с волей забастовку, на улице проходили ежедневные митинги, и на девятые сутки все требования были удовлетворены. В 20-х годах картина стала меняться. Голодовщика теперь изолировали в специальной одиночке, а соседние камеры не должны были знать о его протесте. Тем не менее добиться личных требований ещё было можно.
Анархистка Анна Гарасёва в 1926 году отказывалась вставать при входе начальника Лубянской тюрьмы — и тот придумывал в ответ мелочные наказания. Эсерка Катя Олицкая в 1931 году точно так же отказывалась вставать. Две девушки в 1925 году, протестуя против приказа разговаривать только шёпотом, запели громко в камере — и начальник тюрьмы отволок их за волосы по коридору. Все эти маленькие акты сопротивления были проявлением гражданской доблести, которой, по убеждению автора, так не хватало обществу.
Насильственное кормление и окончательная победа Тюрьмы Нового Типа над голодовками в 1930-х[ред.]
С 30-х годов государство взяло новый курс в отношении голодовок.
С 30-х годов происходит новый поворот государственной мысли... Не идеальнее ли представить, что арестанты вообще не имеют своей воли, ни своих решений, – за них думает и решает администрация!
Олицкой в 1932 году объявили, что голодовка как способ борьбы больше не существует. Она не послушалась и голодала девятнадцать суток, добившись в итоге удлинённой прогулки и газет — ничтожная победа, слишком дорого оплаченная. Сектант Колосков голодал и умер на двадцать пятые сутки.
Против голодовок у новых тюремщиков появились могучие средства. Во-первых, терпение администрации — сытые спокойно ждали, пока голодный сломается. Во-вторых, обман: в Хабаровской тюрьме заключённому, голодавшему семнадцать суток, показали поддельную телеграфную квитанцию о якобы отправленном сообщении жене — и он снял голодовку. В-третьих, насильственное искусственное питание.
В этом действии очень много от изнасилования – да это именно оно и есть: четверо больших мужиков набрасываются на слабое существо и должны лишить одного запрета ... От изнасилования здесь – и перелом воли...
Арнольд Раппопорт объявил сухую голодовку в Архангельской внутренней тюрьме и держал её тринадцать суток. За всё это время в одиночку заглядывал лишь фельдшер, никто из администрации не поинтересовался его требованиями. Добрая надзирательница шепнула ему: «Снимите голодовку, не поможет, так и умрёте». Он послушался, так ничего и не добившись формально — однако следователь понял, что перед ним человек с достаточной волей и готовностью к смерти, и следствие несколько смягчилось.
Примерно с середины 1937 года пришла директива: администрация тюрьмы впредь не отвечает за умерших от голодовки. Дни голодовки подследственного предписывалось вычёркивать из следственного срока — будто заключённый эти дни находился на воле. Единственным ощутимым последствием голодовки оставалось истощение арестанта.
Однако не было в стране общественного мнения! – и оттого укрепилась Тюрьма Нового Типа, и вместо легко достающихся побед постигали арестантов тяжело зарабатываемые поражения.
Последние голодовки в Ярославском изоляторе и агония социалистического движения в советских тюрьмах[ред.]
В начале 1937 года социалисты в штрафном Ярославском изоляторе предприняли одну из последних отчаянных попыток. Они требовали старостата и свободного общения камер. Пятнадцатидневным голоданием, законченным принудительным кормлением через кишку, им удалось отстоять часовую прогулку, областную газету и тетради для записей. Но тут же у них отбирали личные вещи и выдавали единую арестантскую форму. Потом отрезали полчаса прогулки, затем ещё пятнадцать минут.
Это были всё одни и те же люди, протягиваемые сквозь череду тюрем и ссылок. Кто из них десять, кто уже пятнадцать лет не знал обычной человеческой жизни. Они разворачивали газеты и видели, как их обливают бранью, а народ молчал. Молодёжь на воле и думать не могла, что где-то ещё живут эсеры и меньшевики. В тёмных одиночках с намордниками на окнах всё труднее было не усомниться в правоте своей программы. Жизнь, отданная на одни только страдания, начинала казаться роковым заблуждением.
Когда в 1960 году бытовой заключённый Геннадий Смелов объявил в ленинградской тюрьме длительную голодовку, зашедший в камеру прокурор спросил, зачем тот себя мучает. Смелов ответил: «Правда мне дороже жизни!» Эта фраза так поразила прокурора своей кажущейся бессвязностью, что на следующий день Смелова отвезли в ленинградскую спецбольницу для заключённых, где врач объявила ему о подозрении в шизофрении.
Взаимное отчуждение политических фракций и их разобщённость перед лицом советской тюремной машины[ред.]
Сень одиночества над социалистами сгущалась и оттого, что они сами в первые послереволюционные годы согласились с ГПУ: все «правее» них — не политические, а контрреволюционеры, каэры, навоз истории. Страдающие за веру тоже оказались каэрами. Так социалисты освятили будущую Пятьдесят Восьмую статью, в ров которой им самим предстояло ещё ввалиться. Каэры же вспоминали о политах без симпатии: «Какие-то они противные были: всех презирают, сторонятся своей кучкой, всё свои пайки и льготы требуют».
И если в царской тюрьме партии часто объединялись для совместной тюремной борьбы ... то в тюрьме советской каждое течение видело чистоту своего знамени в том, чтобы не объединяться с другими.
Троцкисты и коммунисты презирали социалистов и друг друга, сидя за решётками того же здания. Коммунистки на пересылке в бухте Ванино возмущались, что социалисты перекрикиваются через забор, и называли их «социалистическими гадами». Коммунисты вообще не считали возможным бороться против собственной власти и тюрьмы. Оттого они оказались притеснены раньше и жёстче других. Коммунистка Надежда Суровцева в 1928 году в Ярославском централе ходила на прогулку в «гусиной» шеренге без права разговаривать, когда социалисты ещё шумели в своих компаниях. Многолетняя разница тюремного поведения обернулась и разницей судеб: коммунистов в 1937–1938 годах, как правило, понуждали к самооговору, тогда как социалисты открыто признавали свои взгляды, достаточные для осуждения.
Тюрьмы Особого Назначения: режим централов и специзоляторов в 1930–1950-х годах[ред.]
Параллельно с Архипелагом не хирели и срочные тюрьмы. Старый острожный фонд, унаследованный от Романовых, обновлялся и укреплялся. Ярославский централ с железными дверями и привинченной мебелью потребовал лишь намордников на окна и разгораживания прогулочных дворов до размеров камеры. К 1937 году в тюрьмах спилили все деревья, перекопали огороды и залили асфальт. Суздальский монастырь переоборудовали под тюрьму, Владимирский централ расширили при Ежове. Действовали Тобольский и Верхнеуральский изоляторы.
Режим в этих учреждениях становился всё суровее. Намордники и армированное мутное стекло создавали в камерах постоянные сумерки. Поверх намордника натягивалась сетка, зимой заносимая снегом. Форточки держали на замке и открывали лишь на время оправки. Прогулка колебалась от пятнадцати до сорока пяти минут, при этом запрещалось поднимать голову к небу — «Смотреть только под ноги!». Свидания с родственниками запретили в 1937 году и не возобновляли. В 1949–1953 годах во Владимирском ТОНе запрещалось лежать днём и разговаривать в голос, личные вещи отбирали, выдавали форму из полосатого материала, переписку разрешали лишь дважды в год в дни, внезапно назначаемые начальником тюрьмы. Карцер был бичом специзоляторов: туда можно было попасть за кашель, за ходьбу по камере или за шум обуви. Гинзбург верно замечала, что карцер давали не за проступки, а по графику — чтобы каждый знал, что это такое.
Одиночное заключение как духовное испытание: астрофизик Козырев и чудо с книгой[ред.]
Вырванный из жизненной суеты до того абсолютно, что даже счёт преходящих минут даёт интимное общение со Вселенной, – одиночный арестант должен очиститься от всего несовершенного...
Однако намордники, запертые форточки и асфальт вместо земли делали это очищение почти невозможным. Вопрос оставался открытым: в Тюрьме Нового Типа душа человека очищалась или гибла окончательно?
Николай Александрович Козырев, чья блестящая астрономическая карьера была прервана арестом, спасался в Дмитровской тюрьме размышлениями о вечном: о мировом порядке, о звёздах, о природе Времени. Так перед ним стала открываться новая область физики. Но в своих рассуждениях он упёрся в забытые цифры, которых неоткуда было взять в одиночке с ночной коптилкой. Учёный взмолился о помощи. Полчаса спустя надзиратель, как обычно не спрашивая, швырнул ему очередную книгу — и это оказался «Курс астрофизики». Откуда он взялся в небогатой тюремной библиотеке, где повторно приходили лишь сборники Демьяна Бедного, представить было невозможно. Козырев накинулся на книгу и стал запоминать всё необходимое. Через два дня начальник тюрьмы при обходе заметил книгу и немедленно велел её отобрать — ведь Козырев был астрономом по специальности. Но мистический приход этой книги освободил пути для научной работы, продолженной впоследствии в норильском лагере.
Глава заканчивалась внезапно: в дверь камеры загремел надзирательский ключ, и мрачный корпусной с длинным списком потребовал собираться с вещами. Этап. Куда — неизвестно. Обещание досказать историю противостояния души и решётки откладывалось до Четвёртой Части — если останутся живы.